En

«Любой нормальный человек — еврей»

Одним из главных событий фестиваля «Территория» стала премьера спектакля Дмитрия Крымова. Он называется «Opus N7 в двух частях: 1. Родословная. 2. Шостакович». Перед премьерой корреспондент «Власти» Алла Шендерова поинтересовалась у режиссера, что скрывается за столь длинным названием.

Дмитрий Крымов, сын режиссера Анатолия Эфроса и критика Наталии Крымовой, в конце 1970-х годов окончил факультет сценографии Школы-студии МХАТ. Оформил более 80 спектаклей в Москве, Риге, Софии, Париже и Токио. Работал как живописец — его картины хранятся в Третьяковской галерее, Музее изобразительных искусств им. А. С. Пушкина и других коллекциях. В 2002 году дебютировал в режиссуре — поставил в Театре имени Станиславского «Гамлета» в неканоническом переводе Осии Сороки, но не получил поддержки критиков. Пять лет назад набрал курс сценографов в РАТИ. Продолжал ставить спектакли — работал со студенческой труппой на сцене «Школы драматического искусства» Анатолия Васильева. После успеха «Недосказок» и «Донкого Хота сэра Вантеса» получил признание театральных критиков. В апреле этого года спектакль Дмитрия Крымова «Демон. Вид сверху» награжден «Золотой маской» в номинации «Новация».

 — Почему «Opus N7»?

 — Это мой седьмой спектакль в «Школе драматического искусства» — театре Анатолия Васильева. Как-то еще в ту пору, когда мы с моим курсом шатались по углам, придумывая «Недосказки», я пришел к нему и говорю: у меня есть курс художников, мы делаем спектакль. И он позвал нас к себе. С этого все и началось.

 — «Родословная» — реквием по жертвам холокоста. А в «Шостаковиче» тоталитарная власть играет с художником в кошки-мышки. Почему вы объединили их в один спектакль?

 — Когда я приглашал на премьеру Ирину Антоновну Шостакович, она спросила, о чем «Родословная». Я ответил: про евреев. Она говорит: «Ну да, Шостакович всегда сочувствовал гонимым».

 — А как вы обычно начинаете репетировать — у вас есть нечто вроде сценария?

 — Готового сценария нет, есть тема или темы, которые можно попробовать соединить. Раньше, когда мы начинали «Недосказки» или «Донкий Хот», у нас вообще не было никакого плана — двигались наобум, бывало, начинали форсировать Одер, а переплывали Енисей… «Родословную» мы с ребятами хотели делать еще до «Демона». «Шостакович» — тоже моя давняя идея, но как-то все это не оформлялось, пока однажды два листочка с этими темами не попались мне на глаза одновременно. Тут я понял, что могу сделать спектакль.

 — В спектакле есть эпизод, когда трехметровая Родина-мать гоняется за Шостаковичем с пистолетом. Но ведь так же точно много лет подряд она держала на прицеле Ахматову, Зощенко, Пастернака.

 — Вы правы, все они достойны отдельного спектакля. Но Шостакович мне ближе. Во-первых, мне дико нравится его музыка. Могу сказать, что для моего отца (Анатолия Эфроса.- «Власть») было несколько святых имен, Шостакович — среди них. Во-вторых, мне ужасно нравится его образ — образ человека, который спрятался за роль шута. После первого сталинского погрома, скандала с «Леди Макбет Мценского уезда», случившегося в 1936 году, он принял на себя какую-то роль — так насекомое в минуту опасности делает вид, что оно сучок. На самом деле этот «сучок» писал музыку о дереве, его корнях, подземной жизни… При этом с виду Шостакович оставался таким гладеньким, лощеным, послушным попрыгунчиком. В спектакле все это передает актриса Аня Синякина: надевает очки, фрачок и становится похожа на маленького, стройного кузнечика — тут-то эта большая «тетя» и начинает в него палить…

 — Она палит по групповому снимку, на котором Маяковский, Мейерхольд, Бабель, Михоэлс. Все они исчезают — остается один Шостакович. 

 — Мы хотели еще больше расширить это фото: там были бы и Зощенко, и русские крестьяне…

 — А кто придумал эту ватную Родину-мать — вы или оформлявшая «Шостаковича» Мария Трегубова, ваша недавняя выпускница?

 — Маша Трегубова и Вера Мартынова (она оформляла «Родословную») — два потрясающих художника. Я с ними общаюсь не как с бывшими студентами, а как с профессионалами. Не скажу вам, кто что придумал: это плод коллективного разума.

 — Во время вашего спектакля понимаешь, что Седьмая симфония — не только про гитлеровское нашествие. 

 — Это подтверждают многие музыканты. Смотрите, как интересно: Шостакович закончил почти всю «Седьмую» еще до войны, причем она была написана чуть ли не на псалмы Давида. Представляете, какое нашествие под это подложено?! Потом началась война, он все переделал, и это получило такую фантастическую известность. Его жизнь вообще похожа на американские горки: то весь фронт долбит немцев, чтобы они два часа молчали, пока наши транслируют Седьмую симфонию, что послужило знаком для открытия второго фронта,- это один полюс. А второй — премьера «Леди Макбет». На спектакле были Сталин, Микоян, Молотов, но они его к себе не позвали, он ушел с нехорошим чувством — сел в поезд и отправился в командировку. Пошел утром в киоск за газетой. И когда развернул и прочел разгромную статью в «Правде», так и остался стоять возле киоска — все принимали его за пьяного. Или, скажем, он идет к трибуне каяться, еще не зная, что будет говорить, и какой-то человек услужливо подает ему листок: «Вы прочтите, Дмитрий Дмитриевич, там все написано»… Представляете, что это была за жизнь?! Я дважды был у него в квартире, заметил на столе канцелярские счеты. Первый раз хранительница архива объяснила мне, что они нужны для подсчета тактов в партитуре. Но когда я пришел туда с Ириной Анатольевной Шостакович, я снова спросил: «Это для подсчета тактов?» — «Нет, это он квартплату проверял». Вот на таких диких контрастах строилась эта личность.

 — Вы читаете то, что о вас пишут критики?

 — Да, конечно, это очень интересно. Иногда — болезненно. Вот сделали «Корову» (по рассказу Андрея Платонова.- «Власть»), и приходится выслушивать, что «это не Платонов». Думаешь: боже мой, как будто 50 лет назад, когда папе выговаривали, что «это не Чехов». Это не значит, что я сделал такой же хороший спектакль, как папа. Но какие устаревшие, оказывается, критерии у тех же критиков, которые хвалили «Донкого Хота»! В такие минуты думаешь: горбатого могила исправит. При этом я многих из них очень люблю. Вот я знаю уже, кого я позову на “Opus” и скажу: тебе «Корова» не понравилась, а это понравится. Прекрасно понимаю, что наш спектакль не может всем прийтись по вкусу. Но мы делали его с таким чистым чувством — и по отношению к Шостаковичу, и по отношению к тем, чьи лица мелькают в «Родословной». Не пересолил ли я с еврейской темой? Внутренне не пересолил, а там уж кому как. Тут ведь дело не в происхождении. Любой нормальный человек — еврей в том смысле, что он чувствует свое несходство со жлобами. Что, конечно, не отменяет того факта, что среди евреев тоже есть жлобы.

 — Говорят, Александр Галибин, возглавивший недавно Театр имени Станиславского, предложил вам восстановить ваш первый спектакль — «Гамлета».

 — Я сначала вздрогнул, а потом подумал, что не надо, у меня сейчас уже другое мышление. Нельзя же возобновить только то, что нравится, а все остальное убрать. Это, знаете, как Бродского спросили, почему он не едет в Россию, а он ответил: «Ну, важнее, кем ты стал благодаря своей первой жене, чем увидеть, как она постарела».

 — Следующая ваша премьера, «Тарарабумбия» по пьесам Чехова, тоже планируется в «Школе драматического искусства». Как вы относитесь к истории с Анатолием Васильевым, фактически изгнанным из своего театра?

 — Знаете, на нас действительно кто-то наложил проклятие, причем не только на театр. Такое уж горемычное это место со всеми березками, Левитанами, Толстыми и Чеховыми. Не хочу изображать умника, но, живя в России, трудно не быть философом: если ты не пьяница, то ты должен хоть как-то все это осмыслить. Потому что контрасты у нас по-прежнему слишком большие: Пушкин и чернь.

6 Октября 2008

Источник:

Коммерсантъ-Власть