En

От забора до обеда

Интересно, нынешний так называемый средний класс — это не аналог прежнего мещанского сословия? Если аналог, то о чем нынче можно ставить горьковскую пьесу?

Бессеменов нажил неустанным трудом приличное состояние. Его дом — его крепость. Он пытается баллотироваться на пост городского головы. Он вырастил двоих детей, и оба, на его взгляд, вышли никчемными. Сына выгнали из университета, а для старшего Бессеменова образование — важный атрибут правильной и успешной жизни. Дочь засиделась в девках, а замужество для отца — не менее важный атрибут, только в женском варианте. Бессеменов, мягко говоря, не бросает денег на ветер. Не любит гулянок-пьянок, которые регулярно устраивает на верхнем этаже его дома ветреная жиличка.

Все это — как с точки зрения нынешних общественных приоритетов? А - хорошо. Правильная ориентация на умножение благосостояния. Образцово-показательный джентльменский набор духовных ценностей для среднего класса. Этот набор, между прочим, включает в себя и вечную проблему «отцы и дети» с сопутствующими ей драмами непонимания. Папа скучен сыну, сын вял от рождения, ибо к сытости привык, талантов не имеет, а воля подавлена. И все это вместе — тоскливая бытовая рутина.

Собственно, М. Горький и имел целью запечатлеть эту рутину, эту, по выражению одной из героинь пьесы, «ржавчину» жизни. Пьеса сочинялась в 1901 году, в эпоху тотального брожения на всех уровнях: социальном, нравственном, психологическом, философском. Не только революционные идеи заряжали российский воздух электричеством. Но сама космическая энергия начала века, питавшая и смелые прорывы науки, и жесткий, деловитый материализм, и одновременно манерную усталость декаданса. В пьесе, помимо мещан, трактуемых как людей зашоренного, затхлого, неповоротливого сознания, существовали и знаменитые горьковские «босяки», свободные «пьяницы-философы» и здоровый рабочий люд.

Великий спектакль Товстоногова, родившийся в 60-е годы, возводил бессеменовскую борьбу с живой жизнью в градус трагического абсурда. Последнее слово здесь неслучайно — сам режиссер признавался, что ставил «Мещан» под сильнейшим влиянием абсурдистов, о которых в те годы и наши театры, и наши зрители практически не имели представления. Удивительное дело! В спектакле БДТ, созданном по законам русского психологического театра, этот абсурд чувствовался, прорастал в мучительной маете героев, в их трагикомическом хождении по кругу.

В нынешней же мхатовской постановке Кирилла Серебренникова приемы западноевропейского театра второй половины XX века, тысячи раз растиражированные и менявшие личины, лезут из всех щелей. А абсурда — нет.

На сцене — дом Бессеменовых, в остроумных декорациях Н. Симонова угадывается парафраз мхатовской постановки 1949 года: комод, буфет, гардероб, стол будто бы стоят на тех же местах. Но как бы на островке. Сбоку что-то красят маляры. Задник открывается гладким, подсвеченным полотном экрана, и там усаживаются музыканты, сопровождающие действие. Мебель в доме ужасная — уже даже не добротная, а просто кондовая, правильная, будто среди нее не живут, а строго по часам исполняют обряды. Обеденную скатерть выносят на вытянутых руках, что свадебное платье. Слово «обедать» здесь равно призыву молиться. Каждый обед заканчивается скандалом. Но абсурда в этом нет: скандалы хоть и громкие, но какие-то будничные, привычные. Бессеменов — А. Мягков — не самодур, просто зацикленный на обиде пожилой человек. Нудит, зудит, смотрит исподлобья, плотно и чуть брезгливо сжимает губы. Когда к финалу он в истерике ложится на пол, чтобы буквально своим телом не допустить сына Петра — А. Агапова в комнату жилички, это «физическое действие», собственно, ничего не добавляет к истории, скорее, иллюстрирует ситуацию. Таких иллюстраций рассыпано в спектакле множество. Бессеменова — А. Покровская вдвоем с девкой Степанидой надевают наволочки на подушки: большую, поменьше, еще поменьше, совсем маленькую… А спать никто не будет, потому что отравится Татьяна — К. Бабушкина. В сценическом «поднебесье» ходят по помосту комедианты. Потом они будут репетировать с жиличкой Кривцовой — Е. Добровольской спектакль для рабочих. Дом, где умирает Татьяна, наполняется инфернальными кликушами — они пришли посмотреть на чужое горе и пищат нечеловечьими голосами. Тетерев — Д. Морозов, Перчихин — В. Краснов и Нил — А. Кравченко едят мандарины, фрукты, оскорбительно сочные и яркие в доме, где нет ни солнца, ни воздуха. Степанида — М. Зорина, сгорбленная, кособокая девочка, суетится в эксцентричной пластике, изображающей смесь подобострастия с подслушиванием. Поля — О. Литвинова шьет на машинке что-то бумажное и белое, примеряет это на Татьяну. Платье, кажется, свадебное, но какое-то совершенно футуристическое, свадьбы в таком, ясное дело, не будет.

Придумано много остроумного, яркого и энергичного. Но не покидает ощущение, что все это изобретено режиссером в качестве неких подпорок или даже прикрытий. Чтобы пресловутый русский психологический театр, не дай Бог, не одержал на мхатовской сцене победу. Ведь не в 49-м же году и даже не в 80-м пьесу играем! Как-никак XXI век на дворе! А тем временем самые сильные роли и сцены состоялись в спектакле К. Серебренникова как раз благодаря тому самому, не к ночи будь помянутому театру. Как бы линейно ни была расписана режиссером партитура роли Бессеменовой, но А. Покровская играет блистательно, расцвечивает каждый свой выход таким количеством точных и вкусных деталей-подробностей, что от нее невозможно оторвать глаз. Замечательно работает Е. Добровольская, играет не столько свистушку, сколько душу простую, безыскусную, озорную и азартную. Грандиозен Д. Назаров в роли Тетерева. Вот кто играет горьковскую тему во всем объеме: тут и свобода, и артистизм, и темная душа, и мощные взлеты пьяного духа, и философический склад, и наглость опустившегося субъекта.

Каждый из них — и А. Покровская, и Е. Добровольская, и Д. Назаров — несет на сцену свой, личный театр, но у всех троих игра замешена на, прошу прощения, «жизни человеческого духа». Отдельно — о Ниле — А. Кравченко. Очень способный и очень темпераментный артист задает загадку, которую, по-моему, нельзя разгадать. Понятно, что светлый образ рабочего, вдохновленного поэзией кузнечного дела, ныне, мягко говоря, не к месту. Понятно и то, что Нил в спектакле К. Серебренникова страшноват тем, что родства не помнит и потенциально способен к разрушению. Помнится, даже у К. Лаврова в товстоноговском спектакле Нил был жестким и нахально клал ноги на стол, чем доводил Бессеменова до осатанения. Однако за Нилом Лаврова стояло реальное ощущение разрыва эпох, ему было чуждо все бессеменовское мировоззрение. А мхатовскому Нилу, кажется, попросту осточертел старик — и своими попреками, и своим бесконечным зудением.

Мир в спектакле К. Серебренникова не рушится, ибо рушиться особо нечему, кроме конкретных, по-человечески понятных упований. Тут, конечно, тоже драма. Но житейская, как перипетии мыльной оперы. Горьковский мир с поэзией босячества и прозой мещанства, с рутиной бессеменовского дома и тревожным простором новой жизни за его стенами так и остался принадлежностью сценической истории пьесы. В ее новейшей мхатовской интерпретации этот «воздух» за пределами дома являет собой гладкий метафизический задник, красивую игру непонятных цветов. А конфликт возникает между нудным «обрядовым» житьем и здоровым молодым темпераментом, имеющим природу, скорее всего, биологическую, но отнюдь не социальную. Музыка (хорошая притом музыка В. Панкова и А. Гусева) играет так весело. «Пан-квартет» музыкантов взирает на происходящее с вполне оправданной долей веселого пофигизма. Кодекс жизни среднего класса никоим образом не растревожен «боевым, пламенным словом, которое обжигало бы мещанскую ржавчину душ наших» (выражение М. Горького). В финале дом Бессеменовых, слегка, правда, опустевший, под звуки некоей металлической шарманки возрождается к обеденным приготовлениям. «Обедать!» — святое дело.

Эта «тройная прививка» — модный, безусловно, способный режиссер, великая классическая пьеса и мхатовские артисты — дала пока что иммунитет против скуки. Но пьеса все же немного подвела — не раскрыла и половины своих богатств.

12 Марта 2004

Источник:

Культура